Генрих Бёлль - Путник, придешь когда в Спа. Зарубежная литература сокращено. Все произведения школьной программы в кратком изложении Актуальность путник когда придешь в спа сегодня

16.12.2023

Генрих Бёлль

Путник, придешь когда в Спа

Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне - несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:

Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?

Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? - откликнулся водитель.

Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, крикнул тот же голос. - Есть мертвецы, я спрашиваю?

Не знаю.

Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный зал, понял?

Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на дверях белели маленькие эмалевые таблички: «VIa» и «VIb»; между дверями, в черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела «Медея» Фейербаха. Потом пошли двери с табличками «Va» и «Vb», а между ними снимок со скульптуры «Мальчик, вытаскивающий занозу», превосходная, отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.

Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно выполненный макет - длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из желтоватого гипса - и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха. В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет, красовались все - от великого курфюрста до Гитлера…

А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой, необыкновенно яркий портрет старого Фридриха - в небесно-голубом мундире, с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди.

И снова я лежал скатившись на сторону, и теперь меня несли мимо породистых арийских физиономий: нордического капитана с орлиным взором и глупым ртом, уроженки Западного Мозеля, пожалуй чересчур худой и костлявой, остзейского зубоскала с носом луковицей, длинным профилем и выступающим кадыком киношного горца; а потом добрались еще до одной площадки, и опять в течение нескольких секунд я лежал прямо на своих носилках, и еще до того, как санитары начали подниматься на следующий этаж, я успел его увидеть - украшенный каменным лавровым венком памятник воину с большим позолоченным Железным крестом наверху.

Все это быстро мелькало одно за другим: я не тяжелый, а санитары торопились. Конечно, все могло мне только почудиться; у меня сильный жар и решительно все болит: голова, ноги, руки, а сердце колотится как сумасшедшее - что только не привидится в таком жару.

Но после породистых физиономий промелькнуло и все остальное: все три бюста - Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, рядышком, изумительные копии; совсем желтые, античные и важные стояли они у стен; когда же мы свернули за угол, я увидел и колонну Гермеса, а в самом конце коридора - этот коридор был выкрашен в темно-розовый цвет, - в самом-самом конце над входом в рисовальный зал висела большая маска Зевса; но до нее было еще далеко. Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма…

И опять я невольно перевел взгляд налево и увидел над дверьми таблички «Xa» и «Xb», а между этими коричневыми, словно пропахшими затхлостью дверьми виднелись в золотой раме усы и острый нос Ницше, вторая половина портрета была заклеена бумажкой с надписью «Легкая хирургия»…

Если сейчас будет… мелькнуло у меня в голове. Если сейчас будет… Но вот и она, я вижу ее: картина, изображающая африканскую колонию Германии Того, - пестрая и большая, плоская, как старинная гравюра, великолепная олеография. На переднем плане, перед колониальными домиками, перед неграми и немецким солдатом, неизвестно для чего торчащим тут со своей винтовкой, - на самом-самом переднем плане желтела большая, в натуральную величину, связка бананов; слева гроздь, справа гроздь, и на одном банане в самой середине этой правой грозди что-то нацарапано, я это видел; я сам, кажется, и нацарапал…

Но вот рывком открылась дверь в рисовальный зал, и я проплыл под маской Зевса и закрыл глаза. Я ничего не хотел больше видеть. В зале пахло йодом, испражнениями, марлей и табаком и было шумно. Носилки поставили на пол, и я сказал санитарам:

Суньте мне сигарету в рот. В верхнем левом кармане.

Я почувствовал, как чужие руки пошарили у меня в кармане, потом чиркнула спичка, и во рту у меня оказалась зажженная сигарета. Я затянулся.

Спасибо, - сказал я.

Все это, думал я, еще ничего не доказывает. В конце концов, в любой гимназии есть рисовальный зал, есть коридоры с зелеными и желтыми стенами, в которых торчат гнутые старомодные вешалки для платья; в конце концов, это еще не доказательство, что я нахожусь в своей школе, если между «IVa» и «IVb» висит «Медея», а между «Xa» и «Xb» - усы Ницше. Несомненно, существуют правила, где сказано, что именно там они и должны висеть. Правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии: «Медея» - между «IVa» и «IVb», там же «Мальчик, вытаскивающий занозу», в следующем коридоре - Цезарь, Марк Аврелий и Цицерон, а Ницше на верхнем этаже, где уже изучают философию. Фриз Парфенона и универсальная олеография - Того. «Мальчик, вытаскивающий, занозу» и фриз Парфенона это, в конце концов, не более чем добрый старый школьный реквизит, переходящий из поколения в поколение, и наверняка я не единственный, кому взбрело в голову написать на банане «Да здравствует Того!». И выходки школьников, в конце концов, всегда одни и те же. А кроме того, вполне возможно, что от сильного жара у меня начался бред.

Боли я теперь не чувствовал. В машине я еще очень страдал; когда ее швыряло на мелких выбоинах, я каждый раз начинал кричать. Уж лучше глубокие воронки: машина поднимается и опускается, как корабль на волнах. Теперь, видно, подействовал укол; где-то в темноте мне всадили шприц в руку, и я почувствовал, как игла проткнула кожу и ноге стало горячо…

Да это просто невозможно, думал я, машина наверняка не прошла такое большое расстояние - почти тридцать километров. А кроме того, ты ничего не испытываешь, ничто в душе не подсказывает тебе, что ты в своей школе, в той самой школе, которую покинул всего три месяца назад. Восемь лет - не пустяк, неужели после восьми лет ты все это узнаешь только глазами?

Я закрыл глаза и опять увидел все как в фильме: нижний коридор, выкрашенный зеленой краской, лестничная клетка с желтыми стенами, памятник воину, площадка, следующий этаж: Цезарь, Марк Аврелий… Гермес, усы Ницше, Того, маска Зевса…

Я выплюнул сигарету и закричал; когда кричишь, становится легче, надо только кричать погромче; кричать - это так хорошо, я кричал как полоумный. Кто-то надо мной наклонился, но я не открывал глаз, я почувствовал чужое дыхание, теплое, противно пахнущее смесью лука и табака, и услышал голос, который спокойно спросил:

Чего ты кричишь?

Пить, - сказал я. - И еще сигарету. В верхнем кармане.

Опять чужая рука шарила в моем кармане, опять чиркнула спичка и кто-то сунул мне в рот зажженную сигарету.

Где мы? - спросил я.

В Бендорфе.

Спасибо, - сказал я и затянулся.

Все-таки я, видимо, действительно в Бендорфе, а значит, дома, и, если бы не такой сильный жар, я мог бы с уверенностью сказать, что я в классической гимназии; что это школа, во всяком случае, бесспорно. Разве не крикнул внизу чей-то голос: «Остальных в рисовальный зал!»? Я был одним из остальных, я жил, остальные и были, очевидно, живыми. Это - рисовальный зал, и если слух меня не обманул, то почему бы глазам меня подвести? Значит, нет сомнения в том, что я узнал Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, а они могли быть только в классической гимназии; не думаю, чтобы в других школах стены коридоров украшали скульптурами этих молодцов.

Наконец-то он принес воду; опять меня обдало смешанным запахом лука и табака, и я поневоле открыл глаза, надо мной склонилось усталое, дряблое, небритое лицо человека в форме пожарника, и старческий голос тихо сказал:

Выпей, дружок.

Я начал пить; вода, вода - какое наслаждение; я чувствовал на губах металлический привкус котелка, я ощущал упругую полноводность глотка, но пожарник отнял котелок от моих губ и ушел; я закричал, он даже не обернулся, только устало передернул плечами и пошел дальше, а тот, кто лежал рядом со мной, спокойно сказал:

Зря орешь, у них нет воды; весь город в огне, сам видишь.

Рассказы написанное от первого лица, события происходят во время второй мировой войны. В названии произведения Белль использует первые строчки знаменитой эпитафии тремстам спартанцам, которые полегли, защищаясь от нашествия персов.

Санитарная машина, в которой находится герой, подъехала к великой ворот. Он увидел свет. Машина остановились. Первое, что услышал, был усталый голос, который спрашивал, есть ли в машине мертвецы. Шофер выругался на то, что везде столько света. Но тот же голос, который спрашивал про мертвецов, заметил, что нет никакой нужды делать затмения, когда весь город в огне. Затем вновь говорили коротко: о мертвецах, где их сложить, и о живых, куда их нести. Поскольку герой еще жив и осознает это, его несут вместе с другими ранеными в зал рисования. Сначала он видит длинный коридор, вернее, его окрашенные стены со старомодными крючками для одежды; потом двери с табличками, что вешают на классные комнаты: «6 А, 6 Б» и т.д., тогда репродукции с картин между этими дверями. Картины славные: лучшие образцы искусства от античности до современности. Перед выходом на лестничную площадку колонна, а за ней искусно сделан гипсовый макет фриза Парфенона. На лестничной клетке изображения кумиров человечества - от античных до Гитлера. Санитары несут носилки быстро, поэтому герой не успевает осознать все, что он видит, но кажется ему то все на удивление знакомым. Например, эта таблица, перевитая каминным лавровым венком с именами павших в предыдущей войне, с большим золотым Железным крестом наверху. Впрочем, подумал он, возможно, все это только грезится ему, ибо «все у меня болело - голова, руки, ноги, и сердце колотилось, как неистовое». И снова видит герой двери с табличками и гипсовые копии с бюстов Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия. «А когда мы зашли за угол, появилась и Гермесова колонна, а дальше, в глубине коридора,- коридор здесь был окрашен в розовый цвет, аж в глубине, над дверями зала для рисования, висела огромная обличие Зевса, но до нее было еще далеко. Справа в окне я видел зарево пожара - все небо было красное, и по нему торжественно плыли черные, густые облака дыма». Он заметил и узнал прекрасный вид Того, и изображенную на нем на первом плане связку бананов, даже надпись на среднем банане, потому что он сам когда-то такой нацарапал. «Вот широко распахнулись двери зала рисования, я упал туда под изображением Зевса и закрыл глаза. Я не хотел больше ничего видеть... в зале рисования пахло йодом, калом, марлей и табаком и стоял гомон».

Носилки поставили на пол. Герой попросил сигарету, кто-то сунул ее уже зажженную в рот. Он лежал и думал: все, что он видел, еще не доказательство. Не доказательство того, что он оказался в школе, которую покинул всего три месяца назад. Видимо, все гимназии похожи друг на друга, думал он, пожалуй, есть правила, где сказано, что именно там должно висеть, правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии. Он не мог поверить, что оказался в родной школе, потому что ничего не чувствовал. Боль, который так мучил его по дороге в машине, прошел, наверное, то действие каких-либо лекарств, что ввели ему, когда он кричал. Закрыв глаза, он вспоминал все, что только что видел, словно в бреду, но так хорошо знал, потому что восемь лет не мелочь. А именно восемь лет он ходил в ту гимназию, видел те классические произведения искусства. Он выплюнул сигарету и закричал. «...когда кричишь, становится легче, надо только кричать сильнее, кричать было так хорошо и я орал, как оглашенный». Кто-то наклонился над ним, он не открыл глаз, почувствовал только теплое дыхание и «тошнотворно пахнуло табаком и луком», и некий голос спокойно спросил, чего он кричит. Герой попросил пить, снова сигарету и спросил, где он находится. Ему ответили - в Бендорфі, то есть в его родном городе. Если бы не лихорадка, он бы узнал свою гимназию, почувствовал бы что-то, что должен испытывать человек к родному месту,- подумал герой. Наконец ему принесли воды. Нехотя открыв глаза, он увидел перед собой уставшее, старое, небритое лицо, пожарную форму и услышал старческий голос. Он пил, с наслаждением ощущая на губах даже металлический привкус казанка, но пожарник неожиданно отнял котелка и пошел прочь, не обращая внимания на его крики. Раненый, лежавший рядом, пояснил: в них нет воды. Герой посмотрел в окно, хотя оно и было затемнено, «за черными запонами теплилась и мелькало,- черное на красном, как в печке, когда туда подсыпать угля». Он видел: город горел, но не хотел верить, что это его родной город, поэтому еще раз спросил у раненого, который лежал рядом: какой это город. И снова услышал - Бендорф.

Теперь нельзя было уже сомневаться, что он лежит в зале рисования классической гимназии в Бендорфі, но он никак не хотел верить, что это именно та гимназия, где он учился. Он вспоминал, что таких гимназий в городе было три, одна из них «может, лучше было бы этого и не говорить,- но последняя, третья, называлась гимназия Адольфа Гитлера».

Он слышал, как били пушки, ему нравилась их музыка. «Успокаивающе гудели те пушки: глухо и строго, словно тихая, почти возвышенная органная музыка». Что-то благородное услышал он в той музыке, «такая торжественная луна, точно как в той войне, о которой пишут в книжках с картинками». Потом размышлял, сколько имен будет на той таблице павших, которую прибьют здесь впоследствии. Неожиданно пришло в голову, что и его имя будет укарбоване в камень. Словно это была последняя дело в его жизни, он хотел непременно знать, это «и» гимназия и тот зал рисования, где он провел столько часов, рисуя вазы и сочиняя разные шрифты. Он ненавидел те уроки более всего в гимназии и часами погибал от скуки и ни разу не смог толком нарисовать вазу или написать букву. Теперь ему все было безразлично, он даже не мог вспомнить свою ненависть.

Он не помнил, как его ранили, знал только, что не может шевелить руками и правой ногой, а левой только слегка. Надеялся, что их так тесно примотали к туловищу. Он попытался пошевелить руками и почувствовал такую боль, что снова закричал от боли и ярости, что руки не шевелятся. Наконец над ним наклонился врач. Позади стоял пожарный и тихо что-то говорил врачу на ухо. Тот долго смотрел на парня, потом сказал, что скоро и его очередь. За доску, где сиял свет, понесли соседу. Потом ничего не было слышно, пока санитары устало не вынесли соседу и понесли к двери. Парень снова закрыл глаза и сказал себе, что должен узнать, какая у него рана и действительно ли он в своей школе. Все, на чем останавливался его взгляд, было далеко и безразлично, «как будто меня принесли к какому музея мертвых в мир глубоко чужд мне и неинтересно, который почему-то узнавали мои глаза, но сами только глаза». Он не мог поверить, что прошло только три месяца с того времени, как он рисовал здесь, а на перемене, взяв свой бутерброд с повидлом, шел к сторожа Біргелера пить молоко вниз в тесную каморку. Он подумал, что его соседу, наверное, понесли туда, где клали мертвых; может, мертвецов относили в маленькую Біргелерову комнатку, где когда-то пахло теплом молоком.

Санитары подняли его и понесли за доску. Над дверями зала когда-то висел крест, потому и называлась гимназия школой святого Фомы. Потом «они» (фашисты) креста сняли, но на том месте остался свежий след, такой отчетливый, что его было видно лучше, чем сам крест. Даже когда стену перекрасили, крест выступил снова. Теперь он увидел то следует от креста.

За доской стоял операционный стол, на который героя и положили. Он на мгновение увидел себя в ясном стекле лампы, но показалось ему, что он коротенький, узкий свиток марли. Врач повернулся к нему спиной, возился в инструментах. Пожарный стоял напротив доски и улыбался, устало и скорбно. Вдруг за его плечами, на нестертому втором стороне доски, герой увидел нечто такое, от чего сердце впервые отозвалось: «...где-то в его потаенном уголке вынырнул испуг, глубокий и страшный, и оно забилось у меня в груди - на доске было написано моей рукой». «Вон он, все еще там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось всего три месяца назад: «Путник, когда ты придешь в Спа...». Он вспомнил, что ему тогда не хватило доски, потому что он не рассчитал как следует, взял большие буквы. Вспомнил, как кричал тогда учитель рисования, а потом сам написал. Семь раз был там написано разными шрифтами: «Путник, когда ты придешь в Спа...» Пожарный отступил, теперь герой увидел весь выражение, только немного испорчен, потому что буквы выбрал великоваты.

Он почувствовал укол в левое бедро, хотел приподняться на локте и не смог, но успел взглянуть на себя: обеих рук не было, не было и правой ноги. Он упал на спину, потому что не на что опереться, закричал. Врач и пожарный испуганно посмотрели на него. Герой еще раз хотел посмотреть на доску, но пожарник стоял так близко, крепко держа за плечи, что заслонил ее, и герой видел лишь усталое лицо. Вдруг герой узнал в том пожарному школьного сторожа Біргелера. «Молока, - тихо сказал герой.

7 КЛАСС

ГЕНРИХ БЕЛЛЬ

ПУТНИК, КОГДА ТЫ ПРИДЕШЬ В СПА...

(Сокращенно)

Машина остановилась, но мотор еще гурчав; где-то отворилась большая брама. Сквозь разбитое окно в машину влетело свет, и тогда я увидел, что и лампочку под потолком разбито вдребезги, только свиток еще торчал в патроне - несколько мерцающих дротиков с остатками стекла. Потом мотор смолк, и снаружи пробрался чей-то голос:

Мертвецов сюда. Есть там мертвецы?

Туда к черту, - выругался шофер. - Вы что, уже больше не делаете затмение?

Пособит тут затмение, когда весь город горит огнем! - крикнул тот же голос. - Мертвецы есть, спрашиваю?

Не знаю.

Мертвецов сюда, слышал? А остальные лестнице наверх, в зал рисования, понял?

Так, так, понял.

И я не был еще мертв, я принадлежал к остальным, и меня понесли по лестнице вверх.

Сначала шли по длинным, тускло освещенным коридором, с зелеными, рисованными масляной краской стенами, в которые повбивано черные, кривые, старосветские крючки на одежду; вот вынырнули двери с эмалированными табличками: 6-А и 6-Б, между теми дверями висела, ласково поблескивая под стеклом в черной раме, Фейєрбахова «Медея» со взглядом в даль; потом пошли двери с табличками: 5-А и 5-Б, а между ними - «Мальчик, вынимающий -- » -- прелестная, с красноватым отливом фото в коричневой раме.

А вот уже и колонна перед выходом на лестничную помісток, и длинный, узкий фриз Парфенона за ней... и все остальное, давно знакомое: греческий гопліт, до пят вооружен, наїжений и грозный, похожий на разъяренного петуха. На самом же помістку, на стене, окрашенной желтым, гордились все они - от великого курфюрста до Гитлера. <...>

И снова мои носилки упали, мимо меня поплыли... теперь образцы арийской породы: нордический капитан с орлиным взглядом и глупым ртом, женская модель с Западного Мозеля, немного сухощавая и костиста, остзейський дурносміх с носом-луковицей и борлакуватим длинным профилем верховинца из кинофильмов; а дальше вновь потянулся коридор... я успел увидеть и ее - перевиту каминным лавровым венком таблицу с именами павших, с большим золотым Железным крестом вверху.

Все это прошло очень быстро: я не тяжелый и санитары торопились. Не чудо, если оно мне и пригрезилось: я весь горел, все у меня болело - голова, руки, ноги; и сердце калаталось, словно неистовое. Чего только не привидится в бреду!

И когда мы миновали образцовых арийцев, за ними всплыло и все остальное: трое погруддів - Цезарь, Цицерон и Марк Аврелий... А когда мы нашли за угол, появилась и Гермесова колонна... Справа в окне я видел зарево пожара - все небо было красное, и по нему торжественно плыли черные, густые облака дыма. <...>

И вновь я мимоходом глянул влево, и вновь увидел двери с табличками: 01-А 01-Б, а между этими бурыми, словно пропитанными затклістю дверью углядел в золотой раме усы и кончик носа Ницше - вторую половину портрета было залеплено бумагой с надписью: «Легкая хирургия».

Если сейчас, - мелькнуло у меня в голове, - если сейчас. И вот и он, его уже увидел - вид Того... замечательная олеографія... на первом плане картины красовалась большая, изображенная в натуральную величину вязка бананов - слева гроздь, справа гроздь, и именно на среднем банане в правом кетягу было что-то нацарапано; я разглядел эту надпись, потому что, кажется, сам его и нацарапал. <...>

Вот широко распахнулись двери зала рисования, я влияние туда под изображением Зевса и закрыл глаза.

Я не хотел больше ничего видеть. <...>

В зале рисования пахло йодом, калом, марлей и табаком и стоял гомон.

Носилки поставили на пол, и я сказал санитарам:

Устроміть мне в рот сигарету, вверху, в левом кармане.

Я почувствовал, как кто-то полапав в моем кармане, потом тернули сірником, и у меня во рту оказалась зажженная сигарета. Я затянулся.

Спасибо, - сказал я.

Все где, думалось мне, еще не доказательство. В конце концов, в каждой гимназии есть залы рисования, коридоры с зелеными и желтыми стена мы и кривыми, старомодными крючками в них, в конечном счете, то, что «Медея» висит между 6-А и 6-Б, - еще не доказательство, что я в своей школе. Видимо, есть правила для классических гимназий в Пруссии, где сказано, что именно там они должны висеть... Ведь и остроты во всех гимназиях одинаковые. Кроме этого, может, я с горячки начал бредить.

Боли я не чувствовал. В машине было мне очень плохо... Но теперь стала, пожалуй, действовать инъекция. <...>

Этого никак не может быть, думал я, машина просто не могла о ехать на такое большое расстояние - тридцать километров. И еще одно: ты ничего не чувствуешь; никакое чутье тебе ничего не говорит, одни только глаза; ни одно чувство не говорит тебе, что ты в своей школе, в своей школе, которую всего три месяца назад бросил. Восемь лет - не дрібни эта, неужели же ты, проучившись здесь восемь лет, познавал бы все самы мы только глазами? <...>

Я выплюнул сигарету и закричал; когда кричишь легче, надо только кричать сильнее, кричать было так хорошо, я кричал, как сумасшедший. <...>

Ну, чего?

Пить, - сказал я, - и еще сигарету, в кармане, вверху.

Опять кто-то потрогал в моем кармане, снова потер спичкой, и мне воткнули в рот зажженную сигарету.

Где мы? - спросил я.

В Бендорфі.

Спасибо, - сказал я и затянулся.

Видимо, я таки в Бендорфі, то есть дома, и если бы у меня не эта страшная лихорадка, я мог бы утверждать наверняка, что я в какой-то классической

гимназии; по крайней мере, что я в школе, - это бесспорно. Разве же тот голос внизу не крикнул: «Оставшиеся в зал рисования!» Я был один из остальных, был жив, живы, наверное, и составляли «остальные». <...>

Наконец он принес мне воды, снова от него повеяло на меня духом табака и лука, я невольно открыл глаза и увидел уставшее, старое, небритое лицо в пожарной форме, и старческий голос тихо проговорил:

Пей, дружище!

Я начал пить, то была вода, но вода - прекрасный напиток; я ощутимы на губах металлический вкус казанка, с наслаждением сознавал, много еще там воды, но пожарник неожиданно отнял казанка от моих губ и пошел прочь; я закричал, но он не оглянулся, только устало пожал плечами и пошел дальше; раненый, лежавший возле меня, спокойно сказал:

Зря шуметь, у них нет воды, ты же видишь. <...>

Какой это город? - спросил я того, что лежал возле меня, Бендорф, - сказал он.

Теперь уже нельзя было сомневаться, что я лежу в зале рисования некой классической гимназии в Бендорфі. В Бендорфі три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и - может, лучше было бы этого и не говорить, - но последняя, третья, называлась гимназия Адольфа Гитлера.

Разве в гимназии Фридриха Великого не висел на лестничной клетке такой яркий, такой красивый, огромный портрет старого Фрица? Я провч ився в той гимназии восемь лет, но разве такой портрет не мог висеть в другой школе на том же месте, такой яркий, что в ідразу бросался в глаза; как только ступишь на второй этаж? <...>

Теперь я слышал, как где-то били тяжелые пушки... уверенно и размеренно, и я думал: дорогие пушки! Я знаю, что это подло, но я так думал... Как на меня, в пушках есть что-то благородное, даже когда они стреляют. Такая торжественная луна, точно как в той войне, о которой пишут в книжках с картинками... Потом я размышлял, сколько имен будет на той таблицы павших, которую, пожалуй, прибьют здесь впоследствии, украсив ее еще большим золотым Железным крестом и вквітчавши еще большим лавровым венком. И вдруг мне пришло в голову, что когда я действительно в своей школе, то и мое имя будет стоять там, укарбоване в камень, а в школьном календаре против моей фамилии будет написано Ушел из школы на фронт и погиб за...»

И я еще не знал, за что, и не знал еще наверняка, я в своей школе, я хотел теперь об этом узнать. <...>

Я вновь повел глазами вокруг, но... Сердце во мне не отзывалось. То ли бы оно и тогда не обізвалося, если бы я оказался в той комнате, где целых восемь лет рисовал вазы и писал шрифты? Стройные, прекрасные, изысканные вазы, прекрасные копии римских оригиналов, - учитель рисования всегда ставил их перед нами на подставку, - и всевозможные шрифты: рондо, ровный, римский, итальянский. Я ненавидел те уроки превыше всего в гимназии, я часами погибал с тоски и ни разу не сумел толком нарисовать вазу или написать букву. И где же делись мои проклятия, где делась моя жгучая ненависть к этим остогидлих, будто вилинялих стен? Ничто во мне не озивалось, и я молча покачал головой.

Я то и дело стирал, застругував карандаша, снова стирал... И - ничего. <...>

Я не помнил, как меня ранили, я знал одно: что не пошевелю руками и правой ногой, только левой, да и то только полуприкрытой. Я думал, может, это они так крепко примотали мне руки к туловищу, что я не могу пошевелить ими. <...>

Наконец передо мной вырос врач; он снял очки и, моргая, молча смотрел на меня... я отчетливо увидел за толстыми стеклами большие серые глаза с едва тремтливими зрачками. Он смотрел на меня так долго, что я отвел глаза, а потом тихо сказал:

Минуточку, уже скоро ваша очередь. <...>

Я вновь закрыл глаза и подумал: ты должен, должен узнать, что у тебя за рана и ты действительно в своей школе. <...>

Вот санитары вновь вошли в зал, теперь они подняли меня и понесли туда, за доску. Я раз поплыл мимо двери и, проплывая, присмотрел еще одну примету: здесь, над дверью висел когда-крест, как гимназия называлась еще школой Святого Фомы; креста они потом сняли, но на том месте на стене остался свежий темно-желтый след от него. Тогда они зозла перекрасили всю стену, и мар ка... Креста было видно, и, как присмотреться внимательнее, можно было разглядеть даже неровный след на правом конце поперечины, там, где годами висела буковая ветка, которую цеплял сторож Біргелер. <...> Все это промелькнуло у меня в толовая за тот краткий миг, пока меня несли за доску, где горел яркий свет.

Меня положили на операционный стол, и я хорошо увидел самого себя, только маленького, будто укороченного, вверху, в ясном стекле лампочки - такой коротенький, белый, узкий свиток марли, как будто химер ный, хрупкий кокон; значит, это было мое отражение.

Врач повернулся ко мне спиной и, наклонившись над столом, рылся в инструментах; старый, отяжелевший пожарный стоял напротив доски и улыбался мне; он улыбался устало и скорбно, и заросшее, невмиване его лицо было такое, будто он спал. И вдруг за его плечами, на нестертому другой стороне доски я увидел нечто такое, от чего впервые с тех пор, как я оказался в этом мертвом доме, отозвалось мое сердце... Надошці была надпись моей рукой. Вверху, в самом высоком ряду. Я знаю свою руку; увидеть свое письмо - хуже, чем увидеть себя самого в зеркале, - куда больше вероятности. Идентичность собственного письма я уже никак не мог взять под сомнение... Вон он, еще и до сих пор там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось всего три месяца назад «Путник, когда ты придешь в Спа...»

О, я помню, мне не хватило доски, и учитель рисования раскричался, что я не рассчитал как следует, взял большие буквы, а тогда сам, качая головой, написал тем же шрифтом ниже: «Пустой, когда ты придешь в Спа...»

Семь раз было там написано - моим письмом, латинским шрифты, готическим курсивом, римским, итальянским И рондо «Путник, когда ты придешь в Спа...»

На тихий врачей зов пожарный отступил от доски, и я увидел весь высказывание, только немного испорчен, потому что я не рассчитал как следует, выбрал большие буквы, взял слишком много пунктов.

Я стебнувся, почувствовав укол в левое бедро, хотел было подняться на л ікті и не смог, но успел взглянуть на себя и увидел, - меня уже размотали, - что у меня нет обеих рук, нет правой ноги, тем-то я сразу упал на спину, потому что не имел теперь на что опереться; я закричал; врач с пожарником испуганно посмотрели на меня; и врач только пожал плечами и вновь нажал на поршень шприца, медленно и твердо пошел вниз; я хотел еще раз посмотреть на доску, но пожарник стоял теперь совсем близко возле меня и замещал ее; он крепко держал меня за плечи, и я слышал только дух смалятини и грязи, что шел от его мундира, видел только его усталое, скорбное лицо; и вдруг я его узнал: то был Біргелер.

Молока, - тихо сказал я...

Перевод Есть. Горевої

Машина остановилась, но мотор еще урчал; где открылась большая ворота. Потом мотор замолчал, и снаружи добрался чей голос:

– Мертвецов сюда, слышал? А остальные по лестнице наверх, в зал рисования, понял?

– Да, да, понял.

Но я не был мертв, я принадлежал к остальным, и меня понесли наверх.

Сначала шли длинным, тускло освещенным коридором, с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами.

Вот из темноты коридора вынырнули двери с табличками 6-А и 6-Б, между теми дверями висела Фейербахова “Медея”. Дальше пошли двери с другими

Табличками, между ними – “Мальчик, вынимает терновник” – розовое с красноватым отливом фото в коричневой раме. А на лестничной клетке, на стене, окрашенной в желтый цвет, гордились все они – от великого курфюрста до Гитлера.

Мимо проплыл портрет старого Фрица в небесно-голубом мундире, образец арийской породы. Затем возникло все остальное: бюст Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, Гермесу колонна с рогом, слева в золотой раме – усы и кончик носа Ницше (остальные портрета были заделаны надписью “Легкая хирургия “)… “И прежде чем санитары стали сходить на третий этаж, я успел увидеть и ее – перевитую каминным лавровым венком таблицу с именами павших, с большим золотым Железным крестом наверху”.

Если сейчас, мелькнуло у меня в голове, если сейчас… Да вот и он, я его уже увидел – пейзаж тот, большой и яркий, плоский, как старинная гравюра… на первом плане изображена большая связка бананов, на среднем из них было то нацарапано, я разглядел то надпись, потому что, кажется, сам его и нацарапал…

Меня занесли в зал рисования, над дверью которой висело изображение Зевса, там пахло йодом, калом, марлей и табаком и было шумно. Все это, думалось мне, еще не доказательство. Наконец, в каждой гимназии есть залы рисования, коридоры с зелеными и желтыми стенами, наконец, то, что “Медея” висит между 6-А и 6-Б, – еще не доказательство, что я в своей школе. “… Ни одно чувство не говорит тебе, что ты в родной школе, которую всего три месяца назад покинул… Сердце во мне не отзывалось “.

Я выплюнул сигарету и закричал: когда кричишь, становится легче, надо только кричать громче, кричать было так хорошо, я кричал, как сумасшедший. Я попросил пить и еще сигарету, в кармане, вверху. Мне принесли воды, только тогда я открыл глаза и увидел старческое усталое лицо, пожарную форму, на меня повеяло духом лука и табака…

– Где мы? – Спросил я.

– В Бендорфи.

– Спасибо, – сказал я и затянулся.

Пожалуй, я же в Бендорфи, то есть дома.

В Бендорфи три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и (может, лучше было бы этого и не говорить), но последняя, третья – гимназия Адольфа Гитлера.

Теперь я слышал, как где били тяжелые орудия. Пушки били уверенно и размеренно, словно торжественная органная музыка. Прямо как в тевойне, о которой пишут в книгах с рисунками… Вдруг мне пришло в голову, что и мое имя будет стоять на таблице павших, укарбоване в камень, а в школьном календаре против моей фамилии будет написано “Ушел из школы на фронт и погиб за…” Но я еще не знал, за что, не знал еще наверняка, я в своей школе, я хотел сейчас об этом узнать что-нибудь.

Я выплюнул сигарету в проход между Соломяник и попытался посоваты руками, но почувствовал такую боль, что опять закричал.

Наконец передо мной вырос врач, молча смотрел на меня, он смотрел на меня настолько долго, что я отвел глаза. Позади него стоял пожарный, который давал мне пить. Он-то зашептал на ухо врачу…

– Минуточку, уже скоро ваша очередь…

Я снова закрыл глаза и подумал: ты должен, должен узнать, что у тебя за рана и ты действительно в своей школе. Все здесь было такое чуждое мне и безразлично, будто меня принесли к какому музея города мертвых, в мир, глубоко чуждый мне и неинтересен. Нет, не могло быть, что только три месяца прошло, как я рисовал здесь вазы и писал шрифты, а в перерывах медленно сходил вниз – мимо Ницше, Гермеса, Того, мимо Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия и шел к сторожу Биргелера пить молоко – в малую тусклую кладовку.

Вот санитары подняли меня и понесли за доску, и я увидел еще одну примету: здесь, над дверью висел когда крест, как гимназия называлась еще школой Святого Фомы; креста потом сняли, но на стене остался свежий темно-желтый след, такой выразительный, который был, пожалуй, еще лучше видно, чем сам старик, маленький, худой крест. Тогда сердцах они перекрасили всю стену, и маляр не сумел подобрать краски, и крест вновь выступил. Они ругались, и ничего не помогли. Креста было видно, было видно даже след от букового ветви, которую цеплял сторож Биргелер, когда еще позволяли цеплять по школам кресты…

Вот меня положили на операционный стол и я увидел свое отражение в свете лампочки. Отяжелевший пожарный стоял напротив доски и улыбался мне, он улыбался устало и печально. И вдруг за его плечами на нестертому другой стороне доски я увидел нечто такое, от чего забилось сердце у меня в груди – на доске была надпись моей рукой. Все остальное не было еще доказательством: ни “Медея”, ни Ницше, ни Динарская профиль верховинца из кинофильма, ни бананы из Того, ни даже следует креста над дверью, все это могло быть и по всем другим школам. Но вряд чтобы по другим школам писали на досках моей рукой. Вот он, все еще там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось лишь три месяца назад: “Путник, когда ты придешь в Спа…” О, я помню, как принял великоваты буквы и учитель рисования раскричался. Семь раз было там написано – моим письмом, латинским шрифтом, готическим, курсивом, римским, итальянским и рок “Путник, когда ты придешь в Спа…”

Я дернулся, почувствовав укол в левое бедро, хотел подняться на локти и не смог, однако успел взглянуть на себя и увидел – меня уже размотали, – что у меня нет обеих рук, нет правой ноги, тем-то я сразу упал на спину, поскольку не имел теперь на что опереться, я закричал; и врач только пожал плечами, я хотел еще раз посмотреть на доску, но пожарник стоял теперь совсем близко от меня и заменял ее; он крепко держал меня за плечи, и я слышал только дух смалятины и грязи, исходивший от его мундира, видел только его усталое, скорбное лицо, и вдруг я его узнал: это был Биргелер.

– Молока, – тихо сказал я.

Схожі твори:

  1. Понятия и вещи и люди у Толстого теряют свою однозначность и цельность. В одном из русских журналов 30-х годов писалось: “Психологические задачи о человеке всего более привлекают теперь наше внимание…...
  2. О Шевченко писать тяжело. По многим причинам…Тарас Шевченко это больше, чем писатель. Это человек давно ставший символом, знаком, легендой. Его творчество – не просто поэтические стихотворения, а философия, мудрость, призыв....
  3. Ч. Т. Айтматов Джамиля Шел третий год войны. Взрослых здоровых мужчин в аиле не было, и потому жену моего старшего брата Садыка (он также был на фронте), Джамилю, бригадир послал...
  4. Г. Х. Андерсен Гадкий утенок У утки вылупились утята. Один из них был поздним, да и внешне не удался. Старая утка напугала мать, что это индюшонок, не иначе, но плавал...
  5. Душным летним днем я возвращался с охоты в тряской тележке. Вдруг кучер мой забеспокоился. Взглянув вперед, я увидел, что путь нам пересекает похоронный обоз. Это была дурная примета, и кучер...
  6. Н. Н. Носов Прятки Витя и Славик соседи. Они всегда ходят друг к другу в гости. Однажды они начали играть в прятки. Первым прятался Витя. Он три раза подряд прятался...
  7. Я ехал с охоты вечером один, на беговых дрожках. В дороге меня застала сильная Гроза. Кое-как схоронился я под широким кустом и терпеливо ожидал конца ненастья. Вдруг при блеске молний...
  8. Н. Н. Носов Клякса Мальчик Федя Рыбкин любил смешить весь класс, это было даже привычкой. Один раз он подрался с Гришей Копейкиным из-за флакончика туши. И нечаянно одна капля попала...
  9. Дело было в десятых числах июля. Я прилег отдохнуть после удачной охоты на тетеревов, когда ко мне вошел Ермолай и сообщил, что у нас кончилась дробь. Он предложил послать его...
  10. А. Серафимович Воробьиная ночь На берегу, возле парома, стоял маленький дощатый домик. В комнате спали паромщик Кирилл и мальчик лет 10 Вася (подручный Кирилла). Еще ранней весной привела мать Васю...
  11. Оскар Уайльд Великан-эгоист Каждый день после школы дети играли в чудесно-красивом саду. Но однажды вернулся великан – хозяин этого сада. Он выгнал всех детей и запретил им возвращаться. Он был...
  12. По словам самого автора, это случилось весной 1942 года, когда, приехав на какой-то срок в Москву, он, заглянув в свои тетрадки, решил “оживить” старого героя. Однако это отнюдь не означало...
  13. Оскар Уайльд Звездный Мальчик Бедный дровосек принес в дом младенца с янтарным ожерельем на шее, завернутого в плащ с золотыми звездами – он нашел его в зимнем лесу на месте...
  14. Бабушка посылает мальчика за земляникой. И если он хорошо постарается и наберет много ягоды, то она отнесет ее на базар и продаст, а уж тогда обязательно купит внуку пряник в...
  15. Если попытаться определить место Высоцкого в истории нашей культуры одним словом, то самым точным, на мой взгляд, будет: олицетворенная совесть народа. Поэтому и любимец народа, поэтому и массовое паломничество к...
  16. Р. Акутагава Паутинка Однажды утром Будда бродил в одиночестве по берегу райского пруда. Он остановился в раздумье и вдруг увидел все, что творилось на дне Лотосового пруда, доходившего до самых...
  17. Лонг Дафнис и Хлоя Действие происходит на хорошо знакомом грекам острове Лесбосе в Эгейском море, и даже не на всем острове, а в одной только деревне на его окраине. Жили...

.
Краткое изложение “Путник, когда ты придешь в Спа…”

Генрих Бёлль

Путник, придешь когда в Спа

Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне - несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:

Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?

Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? - откликнулся водитель.

Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, крикнул тот же голос. - Есть мертвецы, я спрашиваю?

Не знаю.

Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный зал, понял?

Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на дверях белели маленькие эмалевые таблички: «VIa» и «VIb»; между дверями, в черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела «Медея» Фейербаха. Потом пошли двери с табличками «Va» и «Vb», а между ними снимок со скульптуры «Мальчик, вытаскивающий занозу», превосходная, отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.

Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно выполненный макет - длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из желтоватого гипса - и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха. В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет, красовались все - от великого курфюрста до Гитлера…

А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой, необыкновенно яркий портрет старого Фридриха - в небесно-голубом мундире, с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди.

И снова я лежал скатившись на сторону, и теперь меня несли мимо породистых арийских физиономий: нордического капитана с орлиным взором и глупым ртом, уроженки Западного Мозеля, пожалуй чересчур худой и костлявой, остзейского зубоскала с носом луковицей, длинным профилем и выступающим кадыком киношного горца; а потом добрались еще до одной площадки, и опять в течение нескольких секунд я лежал прямо на своих носилках, и еще до того, как санитары начали подниматься на следующий этаж, я успел его увидеть - украшенный каменным лавровым венком памятник воину с большим позолоченным Железным крестом наверху.

Все это быстро мелькало одно за другим: я не тяжелый, а санитары торопились. Конечно, все могло мне только почудиться; у меня сильный жар и решительно все болит: голова, ноги, руки, а сердце колотится как сумасшедшее - что только не привидится в таком жару.

Но после породистых физиономий промелькнуло и все остальное: все три бюста - Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, рядышком, изумительные копии; совсем желтые, античные и важные стояли они у стен; когда же мы свернули за угол, я увидел и колонну Гермеса, а в самом конце коридора - этот коридор был выкрашен в темно-розовый цвет, - в самом-самом конце над входом в рисовальный зал висела большая маска Зевса; но до нее было еще далеко. Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма…

И опять я невольно перевел взгляд налево и увидел над дверьми таблички «Xa» и «Xb», а между этими коричневыми, словно пропахшими затхлостью дверьми виднелись в золотой раме усы и острый нос Ницше, вторая половина портрета была заклеена бумажкой с надписью «Легкая хирургия»…

Если сейчас будет… мелькнуло у меня в голове. Если сейчас будет… Но вот и она, я вижу ее: картина, изображающая африканскую колонию Германии Того, - пестрая и большая, плоская, как старинная гравюра, великолепная олеография. На переднем плане, перед колониальными домиками, перед неграми и немецким солдатом, неизвестно для чего торчащим тут со своей винтовкой, - на самом-самом переднем плане желтела большая, в натуральную величину, связка бананов; слева гроздь, справа гроздь, и на одном банане в самой середине этой правой грозди что-то нацарапано, я это видел; я сам, кажется, и нацарапал…

© bookwomanslife.ru, 2024
Образовательный портал - Bookwomanslife